В моем дневнике сохранилась запись о последней встрече с Вахромеевой.
…За день до начала войны Наталья Григорьевна повезла наших школьников во Львов на экскурсию, хотела ознакомить детей с архитектурой и музеями древнего украинского города. Наши ученики впервые ехали на такую экскурсию, все мы волновались за них и за сопровождающих — шутка ли, не с двумя-тремя ехать, а с целым классом шаловливых ребят, никогда не видевших большого города. Я заранее написал своему знакомому директору школы, чтобы он похлопотал в гороно об устройстве в его школе общежития для наших детей, и вскоре получил ответ, что все готово, — выделена классная комната, занесены матрацы, договорено с соседней столовой, приезжайте. Возглавить эту экскурсию мы доверили самой опытной из нас, Наталье Григорьевне. В помощники ей дали пионервожатую из нашей же школы. Там и застала их война, но домой они не спешили, видимо, Вахромеевой не верилось, что немцы так скоро войдут во Львов, а затем оккупируют Украину. Слишком сильна была ее вера в непобедимость Красной Армии, так уж Наталья Григорьевна была воспитана, и это погубило ее… Война стремительно охватила все вокруг, и попасть с детьми на поезд
Вахромеева не смогла. Шли домой пешком следом за немецкой армадой. Видели повешенных и расстрелянных. Пионервожатая знала, что Вахромеева коммунистка, и не раз предлагала ей остаться где-нибудь, где ее не знают, не возвращаться в село, обещала сама довести детей, но Наталья Григорьевна и слушать не хотела. «За детей отвечаю я». То же самое сказала она мне, когда я ее спросил, зачем она, коммунистка, вернулась: могла бы не дойти хоть километр до села. «Не могла, — ответила она, — я должна была вернуть детей их родителям живыми и невредимыми». Это она сказала уже после, когда пришла ко мне за советом, как ей быть дальше.
— Немедленно уходите, — посоветовали мы с Галей. Собрали ей кое-что в дорогу, я дал ей адреса своих знакомых в дальних селах и в Ковеле. Она оставила мне адрес своей матери и сестры. «На всякий случай, если что случится…»
Случилось! О том, что она вернулась, узнало сразу же все село — на экскурсию ездили братья и дети полицаев. В моем доме ее, видимо, брать не посмели. Как только стемнело, я проводил ее до окраины села. Было тихо, так мирно пахло травами, полем, еще не паханной в этом году землей, которую так полюбила Вахромеева. А у яра ее уже ждали…
Тревожное то было время, злое и жестокое. Но разный люд почему-то тянулся именно в наши места, наверное, дальше было еще хуже. Нас немцы посещали редко, бывали только проездом; властвовали у нас полицаи; сами рядили и судили, сами же вешали и стреляли. Человек мог и не совершить никакого преступления ни против немцев, ни против оуновцев, к которым принадлежали все полицаи во главе с Дзяйло. Карали не только за то, что человек был против нового порядка, не поддерживал украинских националистов и их идеологию, а за то, что он был другой национальности — поляк, еврей, русский. Интеллигентов тоже не щадили. В те дни к нам дошла страшная весть о том, что во Львове было уничтожено более трехсот видных профессоров, академиков, писателей, большинство из них были поляками. В нашем селе поляков пока не трогали. Правда, в одну из польских семей приехал родственник, бежавший из каких-то краев. Его в тот же день вытащили из хаты — помнится, он был в клетчатых брюках, в старомодной бархатной жилетке и шляпе, — и повели к яру. Его родичи кричали, что он не коммунист, а бывший провизор, но Юрко приказал им замолчать, а провизора так огрел кулаком по голове, что тот потерял сознание и до яра его тащили под руки двое дюжих полицаев.
Повторяю: и все же люди тянулись в наши села, им думалось, что здесь сытнее и безопаснее. Небольшими группами пришли к нам и осели военнопленные, которых почему-то отпустили, они пристали в приймы; некоторых из них полицаи отобрали и увели в яр, — то были русские и один еврей.
Нежданно-негаданно вернулась в село Сима Бронштейн, уехавшая накануне войны на каникулы к родителям. Явилась сразу же ко мне, непричесанная, исхудавшая.
— Мне бы помыться… Согрейте, пожалуйста, воды, у меня нет сил, — сказала она и, покачиваясь от усталости, пошла к себе.
Галя согрела воду, понесла к ней в комнатушку ведра. И тут же вернулась, стала жарить яичницу, вздыхая и покачивая головой. Наконец проговорила:
— Семью ее и всех родственников расстреляли, ей удалось бежать.
Мне вспомнился ее тихий добрый отец, за бесценок продававший нам книги, и на душе стало горько.
Отоспавшись, Сима до полуночи рассказывала нам о тех ужасах, которые она насмотрелась, о гибели своей семьи. А в полночь пришел Юрко. Не здороваясь, уселся на лавке, долго молчал, глядя себе под ноги, потом поднял тяжелый взгляд на Симу и спросил озадаченно:
— Ты зачем вернулась?
— А куда мне деваться? — Сима глядела на Юрка карими глазами, в которых застыли слезы: от этого ее глаза казались еще большими, губы подрагивали, она изо всех сил старалась не расплакаться, она была гордой девушкой, но все же не сдержалась, расплакалась, беззвучно, прикусывая губу и пытаясь унять судорогу на лице. Было мучительно глядеть на нее. Первым не выдержал Юрко, поднялся, достал из кармана полицейских галифе мятый платок, подошел к Симе и вытер ей лицо.
— Хватит, — глухо сказал он. — Собирай вещи и пойдем.
— Куда? — спросили мы с Галей в один голос. В селе уже давно всем было известно, что Юрко и Сима тайно встречались, на людях они виду не подавали все из-за тех же предрассудков — Юрко боялся осуждения оуновской братии, а Сима — учительских пересудов. Да и кто мог понять этот более чем странный альянс малограмотного селюка-украинца и воспитанной в интеллигентной семье образованной еврейской девушки. Галя, которая ближе всех сошлась с Симой, однажды мне сказала, что у них настоящая любовь. Но я лично не верил, что Юрко может любить еврейку.