Серая мышь - Страница 4


К оглавлению

4

Вышли мы рано, но уже все улицы, по которым везли Бандеру и его сообщников, были окружены полицией; мы едва пробились через их заслоны, помогло то, что некоторые из полицейских знали пани Вшеляк, меня же она выдала за своего сына. В зале суда я с хозяйкой сидел неподалеку от скамьи подсудимых и хорошо видел всех. Было их двенадцать человек. Я смотрел и пытался угадать, кто же из них Бандера. Он казался мне человеком в летах, здоровенным мужчиной с вислыми усами и громовым голосом. И когда его наконец назвали и он поднялся с первой скамьи, мне поначалу даже не поверилось, что это и есть Бандера. Из всех двенадцати он был самый низкорослый и тщедушный. Безусое мальчишеское лицо худощаво и бледно, темные волосы, видимо, были острижены под машинку, но уже слегка отросли и торчали ежиком. На нем был хороший костюм, светлая рубашка и неяркий галстук, вполне интеллигентный вид, таких ежедневно встречаешь на Маршалковской и они ничем не привлекают твоего внимания. Вел он себя непринужденно, но вместе с тем несколько вызывающе. Голос спокойный, без признаков малейшего волнения, точно его владелец пришел сюда на мирную беседу, не грозящую ничем опасным.

Надолго запомнились мне и последние слова Степана Бандеры.

— Нас рассудят железо и кровь! — бросил он судьям.

Только позже я узнал, сколько горя, нечеловеческих страданий и крови принесли людям эти слова, приведенные в действие. Но тогда, в ноябре 1935 года, в варшавском суде для меня, украинского хлопчика, не раз униженного и оскорбленного теми, против кого выступал Бандера и его товарищи, слова эти прозвучали как призыв к борьбе и долго жили в моем сердце и моем сознании. Не раз я потом рассказывал об этом процессе своим сверстникам, и они, слушая, сжимали кулаки.

В 1938 году я поступил в Варшавский университет на юридический факультет, жаждал изучать право и законы, чтобы потом защищать от неправды свой народ. Одновременно я стал вольнослушателем Академии искусств по факультету живописи. Талант к рисованию у меня проявился еще в детстве, и в дальнейшем, даже в наитруднейшие времена жизни, я не бросал малевать, даже в те годы и дни, когда было не до рисования. И в университете, и в Академии я больше дружил с украинцами, они меня уважали за любовь к науке, искусству и за то, что еще гимназистом меня судили по политическому делу, правда, теперь уже все говорили, что флажки, которые мы воткнули в аистиные гнезда, были не красные, а желто-голубые. Знали также мои новые друзья и то, что я был на процессе Бандеры и его группы и восхищался тем, как они держались. Вероятно, по этим причинам я и был приглашен однажды на тайную сходку, проходившую в доме старшего брата одного моего приятеля. Приглашали туда будто бы на день рождения. Мы с приятелем, Василием Сулимой, молодым художником, который меня туда привел, купили какой-то подарок. Первый тост и был произнесен за именинника. Потом поднялся еще не старый, но уже с обильной сединой на курчавой, пышной, как копна, шевелюре, мужчина, статный красавец с серыми умными глазами, и стал говорить — хоть и несколько велеречиво, но сердечно и правдиво — о вещах, которые нас постоянно тревожили, о которых мы тоже не раз говорили и спорили.

— Кто это? — шепотом спросил я у Сулимы.

— Пан Бошик, — ответил Василий, не сводя с него восхищенного взгляда, — подпольщик, украинский революционер.

Мудро и правдиво говорил пан Бошик, говорил о том, что украинцы веками угнетаются поляками и не за горами уже тот долгожданный час, когда народ сбросит с себя это позорное ярмо, но все само собой не придет, нужно бороться, лучшие представители украинской нации уже давно вступили в такую борьбу, не щадя своей жизни.

Пан Бошик называл известных и неизвестных украинских подпольщиков, казненных или томящихся в тюрьмах. Среди них он назвал и Бандеру, о нем говорил особенно возвышенно, а я слушал и радовался, что наши мысли с паном Бошиком совпадают.

После я узнал, что Бошик — это лишь псевдоним, настоящее имя у него другое. С таким же восхищением слушали его и все собравшиеся в тот вечер на именинный ужин. Мои ладони горели от аплодисментов. Но уже тогда меня смутили некоторые слова, особенно концовка его речи.

— Так помните, други, — говорил он, — помните всегда, где бы вы ни были, с кем бы вы ни шли, что злейшие наши враги — поляки, москали и жиды!

У меня это не вязалось с тем, что я знал, видел, пережил. Поляки действительно угнетали нас, забирали у наших крестьян лучшие земли, оскорбляли своим презрением к нам, шляхетским чванством. Но были у меня и среди поляков друзья и приятели, которые уважали и даже любили меня. Директор гимназии поляк Эдвар Гура вступился за меня, пытался выручить из тюрьмы, чего не сделал ни один из влиятельных в Ковеле украинцев. В еврейку Симу Бронштейн, дочь владельца книжной лавки, многие гимназисты, в их числе и я, были тайно влюблены. Необычайно милая, женственная и добрая Сима много читала и по моим понятиям была лучше всех девушек в нашем городе. А сколько раз она помогала нам купить в лавке ее отца с большой уступкой в цене нужные нам книги. Такой же она осталась до конца своей короткой жизни. Ее отец также был скромным и отзывчивым человеком, не богат, но редко отказывал в помощи как еврейской бедноте, так и украинцам.

А «москали», как звали и до сих пор зовут националисты всех русских, в моем представлении были не только братьями по крови — они свергли царя и капиталистов и первыми в мире создали государство рабочих и крестьян. Многие из нас тайно восхищались ими, но вслух говорить об этом было нельзя, за это в панской Польше жестоко карали, хотя и Польша освободилась от царского гнета только потому, что дорогу к свободе ей открыл русский народ.

4