Вот еще его слова, записанные мной: «Украинские националисты в своей пропаганде представляют кровавый гитлеровский террор против населения как ответные акты фашистов на действия советских партизан. Положить конец произволу гитлеровцев, говорят они, можно лишь при условии, если принудить советских партизан убраться восвояси. Это, мол, автоматически сведет террор немецких оккупантов на нет. Вот и выходит по их словам, что следует вести борьбу прежде всего против советских партизан, которые, дескать, провоцируют карательные акции нацистов. И такая примитивная логика, представьте себе, во многих случаях срабатывает».
Мне об этом можно было не рассказывать. Выступая на могилах жертв немецких репрессий, я сам говорил то же самое и верил в то, что говорил. Этих слов я, разумеется, в тот блокнотик не записал. Не записал я и своих наблюдений и невольных сравнений — о жизни, быте, характере людей, их политическом уровне, патриотизме. Здесь народ был веселее, бодрее, беспредельно верил в свое правое дело, в конечную победу. У нас такого не было — все заменяли бездумный фанатизм наших командиров и безрассудное, тупое подчинение, порожденное безвыходностью, как например, у Юрка Дзяйло, или постоянным страхом за свою жизнь, как случилось у Чепиля и Лопаты — назад им возврата не было, а впереди тоже ничего хорошего их не ждало, или у тех безграмотных крестьян, которых отрывали от хозяйства, жен и детей и рекрутировали под страхом смерти. У нас в селе жило три брата, все трое женаты и многодетны, работящие, но ниже средней зажиточности. Явились люди Стаха к старшему, говорят: должен идти в войско воевать за свободу и славу Украины. Затем увели его в лес и повесили. На следующую ночь пришли за двумя остальными, с ними не говорили — просто увели в лес и показали их повешенного старшего брата. Так оба и остались в отряде; проводя с ними политбеседу, я не раз наблюдал за их наполненными смертельной тоской глазами, за тем, как они были совершенно равнодушны к тому, о чем я говорил, постоянно думали о своих детях и хозяйстве. Здесь же, в советском партизанском отряде, все были добровольцами — одни добровольцы; никого сюда не мобилизовали, не загоняли силой и страхом, наоборот — их тщательно проверяли и тем, кто колебался, проявлял неуверенность, робость и трусость, давали от ворот поворот. Все тут твердо знали, за что они сражаются, не из политинформации, а по собственному убеждению и ненависти к захватчикам.
Позавидовал я и тому, что в партизанском отряде не пьянствовали; спиртное не запрещалось, просто оно здесь не культивировалось и не поощрялось, в нем не было потребности. У нас же любое событие — от проводимых нами экзекуций до схватки с противником — сдабривалось выпивкой, чтобы было больше безрассудства и жестокости, ведь не всякий трезвый себе такое позволит.
Но я несколько забежал вперед, хотелось бы восстановить в памяти все по порядку. Мне и сейчас многое приятно вспомнить; например, то, как сразу же после моего допроса, разговора с командирами отряда ко мне подошел только что вернувшийся с задания начальник группы разведки Яков Мирчук, бывший секретарь нашего сельсовета, уехавший накануне войны на какие-то курсы и теперь, как я понял, вернувшийся в родные края в качестве одного из командиров в партизанском отряде. Мы обнялись, хотя и не были так уж дружны и близки; я ждал, что он начнет расспрашивать меня о подробностях гибели его семьи, но он только глубоко вдохнул в себя воздух, словно ему вдруг стало трудно дышать, сцепил зубы и так крепко сжал висевший на груди автомат, что я заметил, как у него побелели пальцы. Понимая, что я тоже сразу же подумал о гибели его семьи, Яков сказал:
— Не надо бередить душу, я все знаю. Мне рассказал Володя, он теперь для меня единственная родная душа на всем свете.
Оказалось, что тот парнишка, бывший мой ученик Володя Франько, — племянник Якова Мирчука. Он с матерью, сестрой Якова, жил на хуторе, поэтому я его и знал хуже, чем сельских ребят, с которыми встречался не только в школе. Не ведал я о том, что вслед за экзекуцией над семьей Якова полицаи увели в овраг и его сестру, а Володи в это время дома не было, — он пас в лесу корову, на выгонах нельзя было пасти — могли налететь немцы и забрать ее. Так Володя остался жив и вместе с коровой ушел в лес, где и встретил партизан. С первых же дней мальчишка привязался ко мне. Ему вменили в обязанность обучать меня всему, что должен уметь партизан: владеть оружием, ориентироваться в носу без компаса и ходить по азимуту, знать подрывное дело, перевязать в случае надобности себя и раненого товарища. В общем-то я все это умел не хуже Володи, но сделал вид, будто не знаю. Володя искренне радовался моим успехам. Поскольку я считался местным, Мир-мук взял меня к себе в группу разведки, он же приставил ко мне своего племянника обучать, как он выразился, «годного, но необученного». Не остался и я в долгу у Володи; оказалось, что Володя любит рисовать; он малевал везде — на кусках фанеры, на срезанной коре деревьев, просто на песке или на земле. Пользовался карандашом, углем, красками. Своими рисунками он украшал партизанскую стенную газету, которая называлась «боевым листком». Я сразу понял, что паренек он способный, никто его не учил рисованию, но этот сельский парнишка до многого дошел сам. Как тут было не вспомнить другого хлопчика, не такого уж и далекого предка Володи Франько — юного Тараса Шевченко. И когда мы оба были свободны, я стал давать ему уроки рисования, рассказывал биографии художников, об их картинах, так как самих картин у нас не было, и все больше убеждался в Володином таланте. Как-то он набросал на куске картона шаржированный рисунок меня и себя. Это ему особенно удавалось, он малевал шаржи и на своего дядю Якова Мирчука, и на командира отряда Коваля, и на многих других партизан и тут же раздаривал их им. Володя изобразил нас сидящими рядом на пеньках, я — коротышка, неуклюже держу перед собой длиннющую, больше меня самого, винтовку, у него же на груди автомат, мы с ним очень похожи; у меня голова со срезом впереди, лоб низкий и уже в морщинах, а макушка с островком лысинки, глазки небольшие, «буравчики», у Володи тонкая и длинная шея, на которую можно намотать вместо шарфа мешок, на ней небольшая яйцеобразная стриженая головка; глядя на него, никак не скажешь, «голова на плечах», так и хочется сказать «голова на шее». Рисунок этот у меня сохранился, я пронес его через все испытания. Полтора года спустя при обыске у меня спросили: