Серая мышь - Страница 77


К оглавлению

77

Поначалу я молчал, не решаясь говорить правду. Мы ели жаворонков с галетами, это показалось мне необычайно вкусным, ничего подобного я никогда в жизни не пробовал.

Насытившись, Винченцо стал еще благодушнее; трапеза сблизила нас, как нередко сближает хорошая выпивка. И я рассказал ему все, как есть. Винченцо вздохнул:

— Жену тебе найти будет трудно, это почти безнадежное дело, во всяком случае, пока все не станет на свои места. К властям идти тоже не к чему, заграбастают. — Он задумчиво потер лоб с упавшими на него рыжими колечками волос, разломил надвое оставшуюся тушку, протянул мне. — Ешь. У меня их еще полсумки. Но когда я приведу тебя к моим, там уже есть это лакомство тебе не придется. У нас говорят: на улице не съешь из-за нищих, а дома — из-за детей…

— У нас тоже есть такая пословица, — почему-то обрадовался я.

— Несу я все это им, моим племяшкам. У сестры моей их восьмеро, а Теодоро, муж ее, в плену у американцев. Когда отпустят, неизвестно, может, его тот же ветер, что и тебя, носит по свету. Работает она одна. Можешь себе представить их бедность. Станешь у них на постой, может, когда чем-нибудь поможешь; мужчина в селе сейчас на вес золота. Только смотри, не приставай к Джемме, чтоб еще девятый без мужа не родился. В Бонифатти уже поприставали к вдовам похожие на тебя, но Джемма — не вдова, она вполне порядочная женщина, ждет своего законного мужа. И еще одно: полиция иногда делает налеты — так что прячься; люди у нас добрые, если никому зла не сделаешь, не выдадут. А мне в деревне делать нечего, я по профессии рабочий, меня, слава богу, взяли на завод, который на днях уже задымит. — Винченцо кивнул на толпящиеся на горизонте темно-красные корпуса с высокими трубами.

Так я попал в семью Орвьето, в селение Бонифатти, в Ломбардии. Повидал я на своем веку достаточно бедности, но подобного видеть еще не приходилось. Помнится, едва я ступил на крохотное каменистое подворье, в глаза мне бросилось единственное деревцо — вишня. Я обратил на него внимание даже не потому, что оно сразу же напомнило мне мою родную Волынь, — вид у этой вишенки был необычайный для летнего периода; на ней не росло ни единой ягодки, хотя бы какая-нибудь одна — сморщенная, усохшая. Винченцо, заметив мое недоумение, с грустной усмешкой сказал:

— Это несчастное дерево еще ни разу не видело своих зрелых плодов. Дети Орвьето обрывают их, едва опадает цвет.

Меня приятно насторожил запах мясного варева, окутавший вдруг этот бедный каменный дворик. Винченцо задрал голову и сморщил нос; вздохнув, покачал головой.

— Это пахнет макаронной подливкой из кухни горбуна Ремо. Через пять домов отсюда, а слышно. Они в это время обычно садятся обедать и открывают окна, чтобы все бедняки слышали запах их богатого обеда. — Винченцо окинул взглядом пустой дворик. — Видишь? В нем сейчас никого. Дело рук старшенькой, Джулии. Умненькая девочка для своих тринадцати лет. Как только начинают доноситься эти запахи, она сразу же

загоняет свое голодное стадо в дом, несмотря на жару, закрывает окна и заставляет детей спать. Но на голодный желудок не очень-то поспишь, этот сладкий мясной дух проникает и сквозь ставни. Не будем пока заходить в дом. Посидим здесь в тенечке, подождем Джемму, она скоро придет.

— Может, дать детям поесть, у меня кое-что имеется? — предложил я.

— А жаворонков я для кого принес? Рано еще есть, если дать им сейчас, к вечеру они снова проголодаются. А так Джемма приготовит из птиц какое-нибудь варево. Она работает в пекарне за два хлебца в день, приносит их к вечеру и тут же все съедают. — Он кивнул на брусок камня в углу двора, тень от дома накрывала его и нечто, похожее на крохотный огородик или скорее на плоскую клумбу из насыпной земли; там росли два крохотных кустика роз с небольшими бледно-алыми цветами и ощипанный лопоухий огородный латук. — Тоже дело рук Джулии, — усаживаясь на каменную скамейку, сказал Винченцо, — сама выращивает, сама поливает, но никак не может уберечь от своей голодной орды. Была морковка и лук — все повыдергивали, вот только и остались розы да ощипанный салат — огородный латук.

— Джулия у них старшая? — спросил я безо всякого любопытства, только чтобы не молчать.

— Старшая. Ей тринадцать, но по уму и внешности ей можно дать все шестнадцать. Жизнь ее сделала взрослой.

Услыхав разговор, из дома вышла девушка, щурясь на яркое предвечернее солнце. Я почему-то сразу же понял, что это и есть Джулия. У нее были большие печальные глаза; даже когда она, глядя на нас, щурила их от солнца, они не казались меньшими. Со временем я понял, отчего это: из-за ее маленького, вконец исхудавшего лица и постоянно строгого выражения, какое бывает у очень молодых наставниц, не строгих, но пытающихся быть строгими, считающих, что любое проявление несерьезности, даже улыбка — это уступка своим воспитанникам. Позже я узнал Джулию совсем другой: строгость у нее всегда напускная, а вот серьезность и какая-то не детская и вообще не женская обстоятельность во всем, за что бы она ни бралась, проявились у нее еще с детства и остались навсегда. Цвет глаз я поначалу не рассмотрел, — не до того мне было, видел только, что они темные и глубокие, а уже потом увидел — они были карие, не по-детски печальные, а когда радовались, в них взблескивали фиалковые искорки. Когда она повзрослеет, станет женщиной, этот оттенок будет в них постоянно, даже в минуты печали, — будто отражается букетик фиалок. Джулия была коротко острижена, простоволоса, единственная одежонка на ней — платье из пенькового мешка с прорезанными дырками для головы и рук. Заметив незнакомца, она с достоинством кивком поздоровалась и спросила:

77