— Это он! — придя в себя на улице, шепотом произнесла Лукерья. — Он мне много лет снится. Из-за него я оказалась в Канаде. Это он заставил меня приехать сюда. Только такому человеку можно поверить!
— Так вы с ним, оказывается, уже давно знакомы? — удивилась Джулия.
— Односторонне.
— Как это? — не поняла Джулия.
— Он выступал в нашем лагере депортации. Представь себе тысячную толпу изголодавшихся, полуистощенных молодых женщин, плохо одетых, но тоскующих по любви и земным радостям, женщин, на которых даже солдаты-негры смотрели, как на что-то неодушевленное. И вот эти женщины собрались во дворе лагеря в ожидании, что какой-нибудь хамовитый чиновник из администрации прочтет им новую бумажку с очередным указом об их дальнейшей судьбе. Но вот на помост у барака взошел некто неземной, не из того мира, в котором мы существовали; во-первых, этот человек был в штатской одежде — великолепный светлый костюм, белоснежная рубашка, и, веришь, от него так пахло дорогим одеколоном, что даже мне, стоявшей в середине толпы, было слышно. На голове у него, словно серебряная корона, — седая шевелюра, а лицо совсем молодое. Потом он стал говорить, и как! Я впервые за последние годы услыхала такой прекрасный украинский язык, у нас в лагере давно смешались все славянские языки. Говорил он о том же, что и другие, посещавшие лагерь: чтобы не возвращались на родину, а ехали на работу в богатые страны, где сытость и где золото само сыплется в карманы. Он рассказал нам о голоде и разрухе на родине и о том, что всех, кто работал на немцев, высылают в Сибирь, на вечное поселение; у кого есть дети, их отбирают и отправляют в детские дома, даже меняют фамилии, чтобы потом не разыскивали матери. Он говорил, что сам недавно бежал с Волыни, куда вернулся было из плена, сам был очевидцем того, что творится, стал называть волынские села, имена людей, с которыми был знаком, и тут такое поднялось! Многие знали тех, кого он называл, были среди них и родственники. Плач, причитания, — оказывается, почти всех этих людей Советы выселили в Сибирь только за то, что они оставались на оккупированной территории, или же упрятали в тюрьму за то, что их близкие работали на немцев в Германии. Когда пан Бошик стал уходить, все бросились к нему, мне удалось подойти первой, и он так посмотрел на меня! А потом галантно поцеловал мне руку и сказал: «Красуня моя, моя прекрасна мавка, твое счастье за океаном!» Веришь: у меня потемнело в глазах, я едва не потеряла сознание…
Этот разговор как бы сблизил Лукерью и Джулию, они стали не только напарницами по работе, но и приятельницами. Однажды Лукерья призналась:
— Знаешь, я даже за своего покойного мужа, за серба, вышла замуж только потому, что он был похож на Бошика, такой же высокий, такие же седые волосы и моложавое лицо.
А потом Богдан и Лукерья встретились наедине. Я не любопытствовал, как развивались их дальнейшие отношения. Где-то через месяц, вернувшись с работы усталый, я свалился в постель. Джулия обычно в такое время не трогала меня, тем более, что сама собиралась на работу. Но тут стала теребить, прижалась ко мне.
— А что я хочу тебе рассказать… У них отношения уже зашли далеко.
— У кого и какие отношения? — не понял я.
— У Вапнярского с Лукерьей.
Меня это не очень взволновало, не дослушав подробностей, я уснул.
А через некоторое время, когда мы возвращались с какого-то очередного заседания, Вапнярский пригласил меня в свой шикарный черный «мерседес», чтобы подвезти домой, и неожиданно заговорил о Лукерье.
— Есть одна милая, симпатичная женщина… К ее достоинствам можно добавить еще и то, что она оказалась первой из женщин, кто заставил меня крепко задуматься: а не распрощаться ли с холостяцкой жизнью?
— Если это не помешает революционной работе, — усмехнулся я; во мне уже тогда стал проростать червячок скепсиса.
Но Вапнярский словно не слышал моих слов.
— Устал я приходить на темные окна, — сказал он серьезнее, чем обычно, когда речь заходила о подобных вещах. — Хочу жениться, тем более, насколько я понимаю современную ситуацию, в ближайшие сто лет ни на войну, ни в подполье мне уходить не придется, мы теперь меж двух океанов на крепком якоре; штормы и качки — для других.
К тому времени мы были уже на «ты», и я ответил:
— Твое дело, Богдан.
— Пойдешь ко мне в свидетели?
— Пойду.
— Ну, а вторым будет Юрко, хочу, чтобы у меня свидетелями были мои друзья и сподвижники. Многих уже нет, а мы должны беречь друг друга и заботиться один о другом…
— Давай, Богдан, вон к той глухой стене, там можно парковаться, — говорю я, забыв, что сижу не в «мерседесе», который Лукерья давно продала, а в женском «фиате», и рядом со мной не Богдан, а его вдова. Со страхом взглянул на нее; но она, занятая выбором места, как будто ничего не услыхала, а может, сделала вид, что не слышит.
Мы вышли из машины; народу битком. Не люблю я людские столпотворения и уже жалею, что поехал.
— Чего это тебе вздумалось смотреть на нее? — спрашиваю раздраженно. — Мало ты ее видела по телевизору?
— Телевизор — это не то, — мягко защищается Лукерья. — По телевизору все равно, как в кино, постоянно кажется, что все выдумано. А тут в натуре… — Лукерья прячет в сумочку ключи от машины, достает сигареты, лихо, по-мужски щелкает зажигалкой, приостановившись, делает несколько затяжек и, задумчиво улыбаясь, говорит: — У каждого в детстве были свои несбыточные мечты, у меня — стать королевой, веришь? — Она покачивает головой и удивленно усмехается, — И откуда у девчонки, выросшей на окраине провинциального городишка, такая мечта? Причем мечта довольно серьезная, хоть и нереальная. Мне почему-то верилось, что она когда-нибудь сбудется. И мечтала я стать не какой-нибудь там княжной, не царицей и не царевной, а именно королевой. Почему? Может, само слово привлекало, ассоциировалось с красотой, богатством, властью. Веришь: я и детям в детсадике только о королевах сказки рассказывала, чаще всего выдумывала сама…