Кочубею, видимо, казалось, что он порет своего крепостного.
Вообще, Гнат Кочубей любил помечтать о том времени, когда немцы прогонят с Украины большевиков, — какие он заведет у себя в Диканьке порядки. Главным н перевоспитании людей он считал порку.
— От мала до стара пороть будем, только эта кара, может до конца вышибить сатанинский дух неподчинения и непоклонения, — частенько говаривал потомок Кочубея. Правда, он так ни разу и не увидел результата своих экзекуций, не узнал, перевоспитала его порка кого-нибудь или нет, — хлопцы, предоставив старику возможность получить удовольствие от своих экзекуций, тут же приканчивали жертву.
Как только Гнат Кочубей встречает меня в богадельне, то не дает даже поговорить с теми, к кому я прихожу, — облапывает меня, прижимает к груди, на которой по- прежнему висит круглая, похожая на пампушку шкатулка, правда, теперь уже на белой манишке с оранжевой бабочкой, тянет к выходу, усаживает на скамейку у парадного и сразу же спрашивает:
— Ну, Улас, что нового на свете?
— Все то же, Гнат.
— Говорят, американцы изобрели какую-то новую бомбу, которой еще нет у большевиков. Собираются бросить ее на Москву. Чего же они медлят?
Потому, что большевики изобрели еще поновее, — усмехаюсь я.
— Врешь, ты все врешь! С такими вещами не шути, это пропаганда! А то допрыгаешься! Ты и так уже на крючке у нашей полиции, дождешься, что тобой займется ЦРУ. А там парни крепкие, не таким шею сворачивали!
Кочубей от злости краснеет, и от него начинает нести запахом старческого тлена, этаким тошнотворным ацетоновым душком.
Я уже откровенно смеюсь и ретируюсь…
В этой записной книжице, пахнущей тем далеким временем, коротко, но день за днем описана наша с Галей учительская жизнь, любовь наша и все события, связанные со школой. Приезжие учителя поселились в большом панском доме. Сам пан был в бегах, драпанул, едва узнав, что идут Советы, да так поспешно, что оставил в доме не только мебель, но и постельное белье, посуду. книги. Узнав о бегстве хозяина, любители чужого пытались кое-что из этого растащить, но в село уже вступала Красная Армия, а с нею и представители власти, которые заставили все вернуть обратно, объяснив, что это будет теперь общим достоянием народа. Так у нас сразу же втрое увеличилась школьная библиотека, да кое-какой инвентарь мы тоже позаимствовали из панского дома. Лишь за месяц до бегства хозяев дом был отремонтирован, полы и окна гладко выкрашены, пристроена новая веранда. В этом доме и расселились все приезжие учителя, по одному и по двое в комнатах. Мне, как директору и человеку женатому, досталась самая большая комната с верандой и выходом в сад.
И потекли наши с Галей самые, пожалуй, счастливые и поначалу спокойные дни. Большую часть времени мы проводили в школе. Вечерами сидели рядом в нашей комнате за большим столом, который лишь наполовину охватывал свет подвешенной к потолку керосиновой лампы, проверяли тетрадки, переговаривались, делясь своими впечатлениями об учениках, учителях и о самой школе. Потом одевались, шли на неотапливаемую, холодную веранду, устраивались в обнимку на широком плетеном стуле, где мы помещались вдвоем, и так сиживали подолгу, зачастую молча, глядя на черный осенний сад, всхлипывающий от ветра и невидимого в темноте дождя.
— Тебе хорошо? — иногда спрашивал я Галю, целуя ее слипавшиеся от сна глаза.
— Хорошо.
— И мне…
Что еще нужно двум молодым, здоровым существам!
Мы имели все — любовь, работу, жилье на двоих, где можно было друг друга любить, счастливыми засыпать и счастливыми просыпаться.
Итак, все у нас шло хорошо, в одном только я сплоховал, допустил ошибку, которую в начале своего педагогического поприща совершает не один молодой учитель, — со многими молодыми парнями села я был запанибрата. Когда в первый же день моего знакомства с селом хлопцы спросили, как меня звать-величать, я по-простецки добродушно ответил:
— Зовите Уласом.
Мне потом завуч указала на эту ошибку, как и на некоторые другие, за что я был ей премного благодарен. Но панибратских отношений с сельскими парубками уже изменить было нельзя. Так и величали меня без отчества — просто Уласом — и за глаза и в глаза. А значит, на «ты». Ну и, конечно же, немного стесняясь, говорили при мне почти все, о чем говорили и между собой.
— Слушай, — как-то сказали они мне вскоре после нашего приезда в село, — как бы добраться до твоего курятника, там у тебя полно молодых учителек, сам ты их не топчешь — женатый, так хоть другим позволь.
— Это их дело! — со смешком отмахнулся я, принимая их слова за шутку, решив, что говорят они ради бахвальства, ведь в селе было много и других хороших девчат.
Но учительницы вскоре стали жаловаться, что парубки нагло пристают к ним в клубе, останавливают вечером на улице. Некоторых я пристыдил, куда, мол, вы, неграмотные, некультурные селюки лезете, они учительницы и вам не ровня. Одного, более нахального, даже в сельсовет вызвали. А на следующий день мне под двери записку сунули. Развернул, прочел, написано каракулями, малограмотно, но суть ясна: будешь вмешиваться, погуляет по твоей башке добрый кол! Признаться, меня это не очень испугало, никто мне ничего не сделал, угроза так и осталась угрозой, и я по-прежнему старался не давать своих в обиду, но отношения с сельскими хлопцами после этого у меня испортились. Как-то в клубе перед началом кино ко мне подошел самый наглый из них, здоровенный, почти двухметрового роста хлопец с большой тяжелой головой и копной кучерявых пшеничных волос и сказал, обдавая сивушным духом: