— Выйдем, учитель, разговор к тебе имею.
Это был Юрко Дзяйло. Его уважали за силу и, как поговаривали в селе, за справедливость, за то, что в любой драке он брал сторону тех, кто был прав, бесстрашно шел первым на толпу противников, а когда его бивали, не обижался, не звал на помощь, не кричал, все переносил молча. Он вообще слыл молчуном, может, потому, когда заговаривал, его слова звучали веско.
Из светлого клуба мы словно провалились в темень сельской осенней ночи; по спине моей прошел озноб, подумалось, что это хлопцы подговорили Юрка намять мне бока. Но он начал разговор в миролюбивом, даже просительном тоне.
— Мне нравится ваша жидовка Сима. Ночью снится.
— А чего это ты мне об этом говоришь?
— Ей не могу, гордая, ученая, разумная, но того не понимает, что теперь все равны.
— Вот и скажи ей об этом сам.
мНе могу подступиться. Познакомил бы меня, Улас, с ней.
Я даже в темноте разглядел, как губы его внезапно скривились от какой-то болезненной усмешки, он грубовато толкнул меня в грудь и проговорил уже с нетрезвой хрипотцой в голосе, ерничая и бахвалясь:
— Слышь, учитель, познакомь, говорю. Не тащить же ее в клуню силком. А охота, ох, как охота! Я уже всяких пробовал — мадьярок, полячек, наших, а жидовки еще не было. Уважь…
Все во мне возмутилось, но я сдержал себя, ответил твердо, но мирно:
— Мой совет тебе, Юрко, — не приставай к ней!
А он вдруг как-то смиренно, просяще:
— Ну сведи меня с ней, может, я жениться на ней хочу. Никто еще ни в роду моем, ни в селе, ни в округе, никто из наших не был женат на жидовке, а я вот возьму да женюсь.
— Мало тебе украинок?
— А тебе мало было, что на полячке женился? — недобро протянул Юрко.
— Она не полячка, она по отцу записана — украинка, — ответил я. Плохо ответил, оправдывался почему-то перед этим хамом и паскудником, надо было отрезать коротко и хлестко, не твое, мол, дело! Но так я подумал позже, а тогда сказал и быстро зашагал в клуб, чтобы не накричать на Юрка, не натворить еще каких-нибудь глупостей, — меня впервые упрекнули, что жена моя полукровка. Даже мать, даже отец, бывший петлюровский офицер, не сказали ни слова о том, что я женился не на чистокровной украинке, а этот — упрекнул!
В моей книжечке записано, что вечером пришел ко мне гость. Кто это был, я не записал, как и в последующих заметках я ни словом не обмолвился о своей второй жизни, которая началась с приходов того гостя. По- прежнему я писал о школе, о взаимоотношениях с учителями и школьниками и, конечно же, о Гале, о нашей с ней счастливой любви. Хочется добавить «и счастливой жизни», но сказать так я не могу, это будет ложь. Повторяю: о моей второй жизни в дневнике не сказано ни слова, но все те полтора года и все события того времени запомнились мне отчетливо, с подробными деталями, точно это происходило вчера.
Мы с Галей сидели, как всегда, в нашем уютном кресле на веранде, неожиданно потеплело, и стеклянные двери были открыты, из сада несло тленным запахом листьев и увядающих трав, все еще влажных от дождей. Сквозь голые ветки деревьев были видны низкие звезды, и если прищуриться, то казалось, что они висят прямо на ветках яблонь, словно искрящиеся сказочные плоды.
Стукнула тяжелая калитка. Я до сих пор слышу этот неожиданный в такую позднюю пору стук и знакомый низкий голос.
— Товарищ Курчак, добрый вечер. Не будете ли вы так ласковы выйти на минутку?
Обычно в селе меня люди звали по имени или по имени и отчеству, и никто ни разу не называл по фамилии, тем более с обращениями «товарищ» или «пан». Поднимаясь, я почувствовал, как что-то тревожное плеснуло мне в грудь, застучало в висках. Когда я шел через сад к калитке, тот же голос негромко проговорил:
— Ты, Юрко, иди гуляй, дорогу к вам я сам найду.
От калитки неторопливо удалялась огромная фигура
Дзяйла, я не мог ошибиться — и стать, и походка его.
Гость был в темном, кажется, кожаном плаще и таком же кепи, руки он держал в карманах, вынул правую, протянул мне. Ладонь была теплая и мягкая, и улыбка на устах такая же, и я узнал гостя — это был пан Бошик. Я не сдержал удивления:
— Какой ветер занес вас сюда?
— Ветер сейчас один — ветер свободы, — высокопарно ответил пан Бошик. — Дурной, вражий ветер выдувает из земли семена, а добрый, наш ветер, собирает их вместе. Вот и меня он занес к тебе. — Помолчав, он начал в другом ключе, заговорил по-деловому, теперь уже оглядываясь по сторонам: — О том, что я приходил к тебе, никому ни слова. Обо мне не должен знать ни один человек в селе, кроме тех, кто будет приходить к тебе от моего имени.
Пан Бошик взял меня под руку, и мы пошли по темной безлюдной улице к скверу с редкими чахлыми деревьями. Сквер был пуст, у плоской клумбы чернела одинокая скамейка. Мы уселись на нее, и пан Бошик продолжал:
— Мы прибыли сюда, чтобы бороться за свободу западных земель Украины. Благодаря Гитлеру, одно иго, польское, уже с нее спало. Но теперь Западная Украина попала под еще более страшное — московское иго. Ты сам это прекрасно знаешь. Кроме боевиков, нам нужны и люди, которые временно затаились в советских учреждениях. Мы приветствуем подобную тактику. О тебе мы также не забывали, зная, что, когда надо, ты станешь активным борцом. А борьбу мы уже начали. Без всякой раскачки — смело и результативно. Слыхал о наших патриотических акциях?
— Да-да, — уронил я, уже почти не слушая, о чем говорит пан Бошик. Я вспомнил о слухах, которыми полнилось все вокруг, о той скупой, но страшной информации, которую давали газеты и радио, и меня поначалу охватил ужас, а потом постепенно это переросло в боль и за тех, кого убивали, и за тех, кто совершал эти убийства, — ведь и те и другие были украинцами. Поначалу во все это просто не верилось. Мне думалось, что и слухи, и многое из написанного — лишь пропаганда, нужная большевикам для того, чтобы круче взяться за противников Советской власти, местных куркулей; да и зарубежные враги Советского Союза были заинтересованы в деморализации людей, распространении различных слухов для того, чтобы помешать населению строить новую жизнь по подобию Советской Социалистической Украины. Террор начался с убийств сельских активистов, представителей местной советской власти. Назывались конкретные районы, имена отдельных людей и даже семейства, вырезанные националистами. Особенно зверствовали они на Тернопольщине и Львовщине, там убивали всех подряд — украинцев, русских, поляков, евреев. Так, уже в сентябре оуновцы устроили еврейский погром, убивали стариков и детей, выкалывали женщинам глаза, изощрялись в других жестокостях. Устраивались и польские погромы. У нас же на Волыни той осенью это было еще редкостью.