— Я сама после прихода польских полицаев подумала о том, что тебе, Улас, не следует тут оставаться. Кто-то обязательно донесет о твоей проповеди над могилами убитых, а такое не прощают. Да и слишком много погибло поляков, они будут мстить украинцам.
— Как же ты будешь жить без меня? — вдруг ужаснулся я от новой мысли: у нас ведь не было сбережений, стоял в погребе мешок картошки да полкуля муки в кладовке.
— Не беспокойся на первое время хватит, — успокоила меня Галя. — У меня остались сережки, поменяю на что-нибудь. Война ведь не вечна.
Вапнярский вынул из кармана серо-голубой гимнастерки пачку немецких марок и положил на стол.
— Это все, что у меня есть. Своей семьи не имею, а деньги мне не нужны, — сердечно, даже несколько стеснительно проговорил он. — Как только кто из наших окажется поблизости, передадим и продукты.
Галя поднялась, вытерла пахучим платком слезы и благодарно поцеловала Вапнярского. Он был растроган, во всяком случае, взволнованно проговорил:
— Завидую тебе, Улас, я давно мечтаю о жене и сыне, но для революционера и повстанца это слишком большая роскошь. — Подумав, добавил: —И еще… Галя… здесь остаются наши люди, мы будем знать, что происходит в селе. Если кто-нибудь попытается тебя обидеть, мы сразу же придем… У нас такая сила! — Богдан Вапнярский по-мальчишески хвастливо рассмеялся, обнял меня и заключил: — Особенно, если с нами такие люди, как Улас Курчак.
Так я оказался в курене, и жизнь моя стала целиком подвластна законам УПА и ОУН. К нам в волынские леса стягивались, стекались, сбегались ошметки разбитых Красной Армией националистических отрядов, батальонов карателей, полицаев…
Первым, кого я увидел, когда пришел в лес, был мой бывший подопечный Денис Лопата.
На обестравленной черной поляне, заменявшей плац, мимо которой мы шли с паном куренным Вапнярским-Бошиком, выстроились в шеренге десятка два новобранцев, одетых кто во что горазд, а у стола, сбитого из неоструганных досок, стоял Денис Мефодиевич; в одной руке он держал немецкий автомат, в другой рожок с патронами и объяснял их устройство; объяснял он так, как на уроках математики в нашей школе, — ровным, бесстрастным голосом, почти не глядя на тех, кому это предназначалось; и были тут хлопцы почти того же школьного возраста, только не шалили, не тыкали друг друга кулаками в бока, не корчили рожи. Я бывал на уроках Дениса Мефодиевича, хорошо запомнил его голос, его манеру объяснять, его тоскливо-равнодушное выражение глаз, словно чувствовавших, знавших, что все это временно и потому напрасно, скоро всему наступит конец. Увидев нас, он весь как-то встрепенулся, вытянулся, отчего сразу же стал на голову выше всех, и скомандовал:
— Рой, смирно! Равнение направо!
— Вольно, — с отцовской снисходительностью кивнул куренной.
— Как он? — поинтересовался я у Вапнярского — мне хотелось, чтобы тот похвалил Лопату.
— Нужный мужик, старательный.
Я подошел к Денису Мефодиевичу, пожал ему руку, заглянул в его тоскующие глаза.
— Как жизнь, Денис Мефодиевич?
— Живем, — покорно вздохнул он. Когда Вапнярский проследовал дальше, а я на минуту задержался, сказал: — Пригласил бы вас в гости, да некуда, — казарменное положение…
— Я тоже теперь здесь, так что свидимся.
— Это хорошо, — уже веселее произнес он.
Я так и не понял, что же «хорошего» — то, что и я здесь или что пообещал свидеться.
Отыскал я в тот день и Чепиля — в неглубоком овражке неподалеку от лагеря. С ним было еще двое вояк, они сидели у штабеля снарядов, разряжали их и складывали в ящик взрывчатку. На мой вопрос, как он устроился, Чепиль манерно ответил:
— Директор минного завода, он же в одном лице — и главный инженер, и конструктор, и исполнитель. Разбираем одно — начиняем другое. Моя начинка еще ни разу не подвела. Правда, командиры выдворили мой завод за пределы лагеря, — если, мол, по неосторожности взорвешься, то улетишь на тот свет сам, без нашего сопровождения… — Чепиль мелко рассмеялся, подмигнул мне и хитро, так знакомо, сощурился — «я от бабушки ушел, я от дедушки ушел…»
Не успел я с ним переброситься и десятком слов, как ко мне подбежал один из эсбистов Петра Стаха и сказал, что тот просит меня к себе.
— Зачем я ему так срочно понадобился? — недовольным тоном спросил я.
— Немца привели, тот ни бельмеса по-нашему, а Петро по-немецки еще хуже, — засмеялся, точно радуясь этому, эсбист.
— А у вас что, не нашлось переводчика? — я даже остановился от удивления.
— Та есть они у нас, да все в деле, ушли на задание, а тут этот немчура подвернулся. Шел прямо на наш лагерь безоружный, беглый какой или тронутый. Трясется и только повторяет — «партизан, партизан», да еще бельмечет «коммунист». Петро Стах за одно это слово хотел его порешить, потом передумал — союзник все-таки, может, хочет про советских партизан-коммунистов рассказать, может, говорит, убег от них… Хотел к пану куренному, но они после обеда отдыхают, приказали не будить, а Стаху невтерпеж…
Мы вошли в жилище начальника СБ. Признаться, я поначалу не узнал Петра, может потому, что впервые видел его без шапки — на облысевшем его черепе было что-то вроде ямки; она будто дышала, то поднимаясь, то западая. Позже я узнал, что у него осколком гранаты снесло еще в первый день войны кусок черепа, когда Стах, возглавлявший группу боевиков, переодетых в форму красноармейцев, напал на советских пограничников. В немецком госпитале хирурги залатали ему череп, а пластинку наложить не удосужились и предупредили, что он должен беречь голову от ударов, для безопасности надежнее всего носить плотный головной убор. Поэтому Петро никогда и не расставался с шапкой.