Серая мышь - Страница 46


К оглавлению

46

Семен получил полицейское уведомление о смерти матери, показал его жене, но та решительно заявила:

— Чего нюни распустил! Умерла, значит, надо немедленно ехать, а то полиция все приберет к рукам.

Им открыла хозяйка, у которой жила Оксана, узнав, кто они, она окинула их недобрым взглядом, коротко бросила:

— Идите в полицию!

В полиции им показали вещи покойной и банковую книжку, где после отчисления на похороны осталось около четырехсот фунтов. Открыли чемодан покойницы, сверху лежал портрет Семена, на нем надпись: «Сын мой, все тебе прощаю». И только тогда Семен разрыдался, все повторял и повторял на родном языке слова, которых никто из присутствующих не мог понять:

— Лучше бы ты меня прокляла!..

Семен заплакал, я поначалу подумал было, что это пьяные слезы, но вдруг увидел — Моква трезв, наверное, так отрезвляюще на него подействовало то, о чем он сейчас рассказал. Он снова выпил и замолчал.

Молчание для меня было болезненно тягостным, я не вытерпел и спросил:

— Что же было дальше? И как возник музей?

Семен опять слегка захмелел.

— Что было дальше? Дальше все повторилось, как и у меня с матерью… Бог наказал меня и не дал нам счастья. Сын нам радости не принес, он любил деньги, но не желал ни учиться, ни работать; в девятнадцать лет поступил в наемные войска, стал командос и погиб на каких-то островах, усмиряя туземцев. Жена не вынесла горя и вскоре умерла. Позже я перевез прах матери и захоронил урну рядом с ними, теперь они все вместе, я и себе купил там место. Остался один, и у меня появилась масса свободного времени. Остались и сбережения — матери, жены, мои, кое-что получил и за сына. Все думал, какой бы памятник поставить матери, перед которой моя вина, как вечная рана, — никогда не заживала. И решил поменять свой дом на меньший, прибавить эти деньги к тем, которые у меня были, и построить дом для бедных; мать не возражала бы против такого решения — она мечтала о своем домике. Так я и сделал, назвал этот приют в память о матери «Оксаной». Желающих жить в нем нашлось немало; принимал я туда в основном стариков и убогих. Но вскоре они превратили новенький дом в настоящий хлев, даже зайти туда было страшно — старики постоянно ссорились, кому из них убирать. Не мне же, в конце концов, вывозить после них грязь. Жила там одна украинка, древняя бабуся с Полтавщины. Она уже сама не помнила, как очутилась в Австралии, но язык свой не забыла, вышивала на полотне и шелке украинские узоры с петушками, вешала рушники на окна и просила, чтобы, когда она умрет, рушники так и остались, как память о ней. И тут у меня и родилась мысль — собирать в этот домик все, что связано с Украиной. Я даже решился съездить туристом на свою родину; никого из тех, кого я помнил, в живых уже не застал, привез оттуда сувениры и недорогие пейзажи, коврики, книжки и комок родной земли с того места, где стояла хата, в которой я родился. Когда вернулся в Австралию, в Квинсленд, мой дом пришел в еще большее запустение; к тому же вызвали меня в полицию и сказали, что за время моего отсутствия там произошла драка и едва не случился пожар. Тогда я и решил расстаться со своими бесплатными жильцами, вычистил дом, отремонтировал его, развесил на стенах сувениры, рушники и дал объявление в нашу газету о том, что музей «Оксана» принимает и покупает старинные украинские вещи. Немного людей откликнулось, но все же смотришь — и придет кто-нибудь, посмотрит экспонаты и что-нибудь подбросит. Я уже договорился с местным украинским товариществом, что после моей смерти все завещаю им, пусть «Оксана» продолжает жить и здравствовать, — закончил свой рассказ Семен и вновь стал осматривать мои картины.

Я сказал ему:

— Пан Моква, все что вы отберете, я дарю вашей «Оксане».

— Бесплатно? — даже растерялся Семен.

— А разве дарят за деньги?

18

Вернувшись из соседней боевки, я застал у себя в землянке Петра Стаха.

— Я жду тебя, — сказал он. — Поехали.

— Куда? И чего это ты мне приказываешь? — резко ответил я; был усталый, голодный, поэтому не мог сдержать раздражения, тем более что к Петру относился все с большей неприязнью.

— Никто тебе не приказывает, я просто предлагаю, не хочешь, не надо, — спокойно проговорил Стах и усмехнулся. — Есть тут, правда, кое-что не очень приятное, но полезное для тебя.

— Вечно у тебя неприятное, — проворчал я. — Дай с дороги хоть умыться да что-нибудь в рот взять.

Я умылся, вынул свою пахнувшую хлебом торбу, отломил от паляницы краюшку, натер ее чесноком, нарезал сала, кивнул Петру:

— Присаживайся к столу.

Петро отложил на топчан мою брошюру, которую просматривал, ожидая меня:

— Благодарствую, только от стола, а чарку б выпил.

— Возьми там, в миснике, — кивнул я на стенку у входа; этот полуобгоревший мисник принесли мне ребята, нашли где-то на пепелище, — как-никак — все же домашняя мебель, где можно хранить ложки и миски, туда свободно становились и бутылки, которые тоже приносили мне хлопцы, а потом сами же их и выпивали.

Петро достал бутылку и стакан, налил, протянул стакан в мою сторону, как бы чокаясь со мной, и я по его глазам заметил, что он уже выпил до этого, причем — выпил хорошо, да и не мог он обедать не выпивши, это было бы неестественно, в боевках пили все, таких как я, насчитывались единицы.

— Ну, будь, — поспешно сказал он и опрокинул стакан; закурил немецкую сигарету; лицо его подобрело. Он курил и глядел на меня так, точно хотел в чем-то открыться мне и не решался. Наконец проговорил:

— А может, тебе не надо ехать? Лучше потом узнаешь.

46