Серая мышь - Страница 47


К оглавлению

47

— Что там еще такое? — встревоженно подхватился я с места. — Не с моими ли что-нибудь случилось?

— А кто это «твои»? — На лице Стаха снова проступила обычная, не покидавшая его никогда злоба, он даже повысил голос: — Кто это «твои»?

— Галя и сын! — выкрикнул я. — Чего томишь, чего тянешь, говори, что с ними!

Петро пьяно рассмеялся.

— Только-то и твоих. Да с ними ничего, с ними все нормально; тех твоих оберегают и наши, и поляки. Я о другом. Ну, поехали, за тем я и пришел, — решительно поднялся Стах.

У землянки уже стояла запряженная в линейку смирная Стахова кобыла — белая, в рыжеватых яблоках; он ездил на ней и верхом, и в упряжке. Встретивший нас в центре лагеря Вапнярский, кивнул мне, здороваясь, и тут же отвел глаза; не спросил, куда мы едем, наверное, знал; не спросил я об этом и у Стаха, хоть и терзался от недоброго предчувствия.

Ехали мы узкой, с едва проступавшей колеей лесной дорогой в сторону нашего села. Километров пять не доезжая, свернули из чащобы влево, где открылась поляна с картофельным огородом, аккуратными грядками, яблоневым садом и добротным деревянным домом под черепичной крышей; все говорило о том, что здесь живет крепкий рачительный хозяин. Я тут никогда раньше не был, но догадался — дом этот лесника Омельяна Вострия, которого я знал как человека серьезного, строго оберегавшего лес и безоглядно следовавшего всем законам и распоряжениям начальства. Жил он один, жена умерла, а дети работали где-то в Луцке.

— Хороший хозяин, и сад у него лучший из тех, какие мне приходилось видеть в наших местах, — подавляя в себе сосущее предчувствие чего-то злого и жестокого (а что еще можно было ожидать от Стаха и его эсбистов?) сказал я. — Говорят, у него на грушах растут какие-то необычные плоды.

— Про груши — то правда, — прыснул неожиданно смехом Петро. — Сейчас увидишь этот плод.

Пока мы подъезжали, я рассмотрел лишь около десятка вояк, сидевших прямо на земле в тени под хатой.

— А вот тебе и груша, — ткнул куда-то в сторону кнутовищем Петро.

Я вгляделся, увидел высокую грушу, положившую тяжелые ветки на крышу дома, что-то в ней действительно было необычное, что-то висело, большое и белое. И вдруг я словно прозрел — на груше висел Омельян Вострий, белобородый, белолицый, в нижнем белье и с большими белыми ступнями, неестественно вытянувшимися вниз, до самой земли.

— За что его? — спросил я.

— А сейчас узнаешь…

Стах подмигнул хлопцам, неохотно поднявшимися при нашем появлении. Они почему-то посмотрели на меня с наглостью и, толкнув плечом дверь, пропустили вперед. Первым я увидел Юрка; он лежал на доливке, связанный ременными вожжами, словно наспех неумело опутанный ими от плеч до огромных гулливеровских сапог; лицо в кровоподтеках. Когда мы вошли, он дернулся и, выкрикивая матерные ругательства, забился в бессильной злобе. Я не мог оторвать от него взгляда и ничего не понимал.

— Да ты не на него гляди, на красавца, а туда вон, туда, — кивком показал мне Петро на деревянный пол за печью.

Там, на крестьянских нарах, где было зачато и родилось не одно поколение, я поначалу увидел какое-то окровавленное тряпье, потом на нем резко вдруг выделившееся женское тело, тоже все в крови, бесстыже оголенное, в ошметках короткой рубашки. Глаза женщины были широко раскрыты, губы шевелились, будто бы она что-то беззвучно говорила. С трудом я узнал в ней Симу Бронштейн.

— Зачем же вы ее так? — только и смог выговорить я.

— Это мои хлопцы решили твоей жидовке отпустить последнее удовольствие на этом свете, да видишь, с усердия и долгого воздержания перестарались. Дзяйло хоть и здоровый, но в деле оказался мужиком негодным, в девках она у него оставалась, а теперь все как надо, исправили, — весело говорил Петро. — Прямо при нем, у него на глазах, чтоб поучился!..

За спиной у меня раздался гогот. Я обернулся, у порога стояло несколько хлопцев Стаха, двое из них были из нашего села, приятели Юрка; они еще недавно ходили в школу, привыкли к учителям относиться с уважением, не раз почтительно кланялись, встретив на улице Симу Бронштейн, учившую их сестер и братьев. Откуда же у этих селюков такая дремучая жестокость? Думал ли я в те минуты об этом — не знаю, скорее всего, ни о чем не думал, пронизанный болью увиденного и чувствуя неимоверный стыд за этих стоящих у порога хлопцев, которых и людьми недостойно назвать.

— Ну, а ты жить хочешь? — Петро ткнул сапогом в лицо Юрка. — Или и тебя повесить рядом с Омельяном? Закон для всех один: за укрывательство жидов — смерть. Но мы ценим твои старые заслуги. Повторяю: жить хочешь?

— Хочу, — хрипло выдохнул Юрко.

— Развяжи его, — приказал Петро. — Верните ему оружие, пусть пристрелит ее, чтоб не мучилась, хватит с нее и с него тоже.

Уже во дворе, куда мы вышли со Стахом, я услышал тугой короткий выстрел; тут же из дома показался Юрко; тяжело, точно на ногах у него были гири, он подошел к Стаху, медленно стал поднимать руку с немецким кольтом. Мне показалось, что он сейчас пальнет в Петра, — а может, не казалось, а так мне хотелось? — но Юрко отдавал пистолет Стаху.

— Да это же твой, береги его, дурачок, он еще тебе пригодится для москалей и большевиков. — Сказано это было почти по-отцовски, ласково. Петро поправил свою шапку, еще больше оттопырив уши, — этим жестом он выражал свою решительность и непреклонность, — и сказал с обычной жестокостью: — Так вот, хлопцы, наш пан куренной Вапнярский за провину прогнал от себя своего бывшего телохранителя Юрка Дзяйло и отдал его на суд нам. Мы даруем ему жизнь и берем к себе на перевоспитание. Согласны?

47