— Так Галя тоже из-под Ковеля! Денно и нощно только и торочит, как бы уехать. Да чем же сейчас уедешь, только пеши идти надо. У нее там в селе отец и мать, моя сестра, люди они были зажиточные, многоземельные. А она тут в университете. Боится за родителей, может, их там Советы уже в Сибирь выслали, землю уж точно забрали да злыдням пораздавали. Галя! — позвал он.
Она вошла и показалась мне совсем не той, какой была несколько минут тому назад. Может оттого, что тогда она имела довольно неприглядный вид — мыла пол, как простая девка; теперь на ней была клетчатая, модная по тем временам юбка, голубая кофточка под голубые глаза, кокетливый, слегка набекрень, берет, лакомые, на венском каблуке туфли, подчеркивающие стройность ног. Когда она появилась, в лицо мне словно ударило жаром — я был влюбчив и мог с первого взгляда влюбиться в красивую дивчину. Но до встречи с Галей никто из тех, в кого я влюблялся, не знал об этом, никому никогда я еще не признавался в любви, был нецелован и целомудрен. Не думал я в тот миг, что совсем по-иному у меня выйдет с Галей.
Зеленщик в нескольких словах рассказал ей, что я из Ковеля и собираюсь домой; спросил меня, — в его тоне проступали нотки просьбы, — не взял ли бы я в попутчицы его племянницу, и, когда я почти с нескрываемой радостью согласился, крикнул жене, чтобы она тут же собрала на дорогу продукты и все необходимое. Мы с Галей перебросились лишь несколькими фразами. Я высказал удивление, что до сих пор не встречал ее ни в университете, ни на молодежных вечерах. Галя довольно сухо ответила:
— Я поступила в университет для того, чтобы учиться, а не развлекаться. После лекций я сразу же иду домой, занимаюсь или помогаю дяде, который, спасибо ему, — она даже поклонилась в сторону зеленщика, — приютил меня на время учебы.
На следующее утро мы отправились в путь. Был осенний солнечный день, все вокруг — и поля, и деревья вдоль шляха — сияло золотом, и мне казалось, что я и сам весь сияю, потому что шел рядом с дивчиной, в которую с каждым часом влюблялся больше и больше; она почти всю дорогу молчала, а я говорил, читал свои вирши и даже, расхрабрившись, спел песню собственного сочинения. Было видно, что я нравлюсь Гале, она постепенно оттаивала, улыбка ее стала доверчивей, слетела с лида чопорность, настороженность и некоторое отчуждение, которым она вначале как бы отгораживалась от меня.
Может, потому, что рядом шла Галя и я был по уши влюблен в нее, дорога мне не запомнилась. Пожалуй, кроме одного случая, связанного с немцами. До этого они не обращали на нас внимания, точно мы и людьми- то не были, они же, что-то лопоча и похохатывая, глядели только на Галю. Остановили нас на окраине села, последнего, в котором размещались немецкие войска. Их было двое. Один, низкорослый, коренастый, мрачного вида, потребовал документы. Долго и внимательно разглядывал их, читал. Потом, поправив тяжело свисавший почти до колена пистолет в черной кобуре, кивнул своему напарнику, бросив коротко: «Обыскать». Тот был костлявый, чуть сутулый, под расстегнутым кителем рыжела волосатая грудь, такие же волосатые большие руки лежали на висевшем на шее автомате, который я тогда впервые увидел так близко. Он жестом показал, чтобы мы сняли с плеч и развязали свои котомки. Проверив их, ощупал мои карманы, проворно расстегнул ворот моей сорочки, пощупал серебряный крестик, там же висел медальон, в котором хранилась фотография матери. Немец поднес медальон к глазам, протер его пальцами, затем, дыша на меня перегаром шнапса и курева, чего я не переносил, так как не пил и не курил, стал пробовать металл на зуб. И только тогда спросил:
— Это не золото? — И рассмеялся. — Золото нельзя уносить к большевикам. Большевики золото не любят, они любят бедных — и снова захохотал. Смеясь, подошел к Гале, ощупал карманы ее жакетика, так же ловко расстегнул ворот кофточки, вынул и оглядел крестик. Галя вся оцепенела, словно немец ее загипнотизировал. И даже когда его рука вдруг скользнула под блузкой ниже и сжала огромными пальцами ее грудь, лишь побледнела, но не шевельнулась. Только спустя какое-то мгновение Галя отпрянула от немца и коротко ударила его по лицу. Немец не обиделся, он продолжал хохотать, говоря сквозь смех:
— Люблю злых женщин, если они молоденькие и хорошенькие.
И вдруг запел по-украински:
«Ой ты Галю, Галю молодая…»
Мы двинулись дальше. Галю душили слезы стыда и обиды, она еле сдерживалась и наконец разрыдалась. Я держал ее за руку, успокаивал, потом обнял; она, как ребенок, прижалась ко мне мокрым лицом, а я — да простит она меня! — был рад, что все так случилось, иначе бы я не обнял ее, не лежала бы голова дивчины у меня на груди.
Теперь и спешить мне не хотелось, я старался при малейшей возможности где-нибудь задержаться, хотелось сидеть у прохладного ручья под вербой, держать теплые Галины ладони в своих руках или лежать в стоге сена, еще не утратившего летнего уютного тепла, такого пахучего, пьянящего, как вино. Держа Галины руки в своих, прижимаясь щекой к ее щеке, я за всю долгую дорогу не осмелился ни на один поцелуй, мне казалось, что решись я на это — она тут же упорхнет, рухнет все, что было между нами.
Так мы и шли, счастливые среди несчастья, горя и крови вокруг. Я и потом не раз испытал радость, но такой счастливой дороги, как та из Варшавы до Ковеля, в моей жизни уже не случалось.
Галино село лежало на восток от Ковеля, я ее проводил через весь город, хотел было довести до самого ее дома, но она отказалась, отказалась и зайти ко мне передохнуть; мы лишь обменялись адресами.