Отец и мать встретили меня с непередаваемой радостью, так встречают пропавших без вести, они уже всякое передумали, время было такое, что все могло случиться.
Но я был жив и невредим, лицо мое еще сияло от счастья, которое я пережил в дороге. Родители заметили это, отец, уже успокоенный, отойдя от радости, вызванной встречей, посуровел, завздыхал и, глядя на мое светящееся счастьем лицо, строго спросил:
— Ты что, будто рад всему?
— Чему? — не понял я.
— Да тому, что к нам пришли большевики. Освободители, так они себя величают.
Я молчал. Раньше я все время думал об этом, а в дороге обо всем забыл, даже о том, что моему отцу новая власть, против которой он воевал, могла многого не простить. И только после его слов, вернувших меня к беспокойной действительности, для меня вновь все стало реальным.
— Я счастлив не оттого… Я счастлив, что вижу вас живыми и здоровыми.
Мать, не уронившая до этого от радости и слезинки, заплакала, по ее белым моложавым щекам, в те годы еще не знавшим морщин, потекли слезы. Я впервые видел, чтобы она так открыто, не таясь, плакала. Надолго она мне запомнилась такой.
Отец, все так же хмурясь, говорил:
— Ну, тебе, может, ничего и не будет, ты ведь красные
флаги вывешивал, пострадал от польской власти, преследовался. А меня уже вызывали в НКВД, допрашивали, что-то записывали, но отпустили. Надолго ли, не знаю. У них, Улас, есть такое присловье: сын за отца не отвечает, как и отец за сына.
Мать вытерла пахучим платочком глаза и мокрые щеки. Она никогда не душилась, но свои крохотные носовые платочки опрыскивала духами, поэтому они всегда так хорошо пахли. «Кто опрыскивает свое платье духами, тот тратится на духи для других, а мои платочки пахнут для меня». Утеревшись, она сказала:
— По Ковелю пошли чутки, будто ты и там, в Варшаве, в революционерах ходил, что тебя за это немецкие власти чуть было в тюрьму не посадили.
— Не было такого, — ответил я.
— Но говорят же, — с надеждой в голосе произнесла мать.
— Если это просто разговоры, ты им не перечь, то тебе на пользу, — заключил отец.
Я молчал, вспомнил свою беседу с паном Бошиком. Стоило ли говорить об этом отцу и матери, — только расстраивать их. Видно, кто-то все перевернул шиворот- навыворот, не я ведь распространял эти россказни, не мне их и опровергать, тем более что в той ситуации они были мне на пользу.
Уже на следующий день я убедился в этом, встретив своего знакомого по Варшаве, редактора еврейской газеты «Варшавский голос»; теперь я уже забыл и его имя и фамилию. Мы были земляками, оба из Ковеля, по этой причине при встречах в Варшаве любезно раскланивались. Кроме того, он хорошо говорил по-украински, по-моему, даже лучше, чем по-польски, и это тоже было мне приятно. Однажды на Маршалковской он представил меня своей жене, миловидной женщине, из Варшавы родом. Теперь, встретив меня в Ковеле, он на радостях обнял меня, как старого знакомого, заговорил со мной по-украински, сказал, что бежал из Варшавы еще до оккупации ее немцами, что слышал, будто немцы меня арестовали. А я, помня слова отца и матери, соврал: хотели, мол, арестовать, но не успели, убежал.
— Друже, а не видел ли ты там мою жинку? — с болью в голосе спросил он.
— Не видел, — ответил я.
— Святая наивность, — закачал он головой, — поверила своим родителям! Они известные всей Варшаве коммерсанты. Не пустили ее со мной, уговаривали и меня, уверяли, что немцы культурные люди и никогда не тронут культурных людей. А я им доказывал: если они устроили гонения на своих собственных евреев, да еще на таких, как Эйнштейн и Фейхтвангер, то с какой стати будут щадить польских евреев?
Так мы проговорили с ним минут пятнадцать. В конце разговора он спросил:
— Что думаешь делать, чем хочешь заняться?
Я пожал плечами:
— Не знаю, куда и податься. Когда-то из Ковеля меня вынудила выехать дефензива за то, что я «красный». Теперь я бежал из-под немцев к красным. Но боюсь, что и тут мне не ужиться, отца уже вызывали в НКВД. Что же — бежать опять к немцам?
— Нет, у Советов есть правило — сын за отца не ответчик, — повторил он слова моего отца. — Но людей, которые не работают, красные не любят. Приходи ко мне, подыщем что-нибудь подходящее. Меня тут назначили на должность инспектора ковельских школ.
Я решил зайти к нему, но не раньше, чем увижусь с Галей, уж больно тянуло меня к ней. Село ее находилось в нескольких верстах от Ковеля…
Мне не удалось написать о том, как я пошел к Гале, и о последующих событиях. Помешала Лукерья. Все закономерно: прошлое постоянно вторгается в настоящее, а сегодняшний, пусть и торопливый, день все же дает возможность, если ты не кривишь душой, трезво взглянуть на прошедшее.
Иногда, оговорившись, я по ошибке называю Лукерью пани Бошик, — это подпольная кличка ныне уже покойного пана Вапнярского, с которым я был связан более половины своей жизни. У меня хранится поминальная открытка с изображением божьей матери и с отпечатанным типографским способом текстом, с именем и фамилией покойного.
...Богдан Вапнярский
род. 30 августа 1910
упок. 13 апреля: 1984
МОЛИТВА
Со святыми упокой, Христе,
душу раба ТВОЕГО БОГДАНА,
где нет болезни, ни печали,
ни воздыхания, но жизнь бесконечная. Аминь.
ВЕЧНАЯ ЕМУ ПАМЯТЬ!
Вечной памяти ему, конечно, не будет, даже Лукерья, по-моему, забыла о нем. Я же буду помнить его до конца дней моих…
Лукерья щебетала в палисаднике:
— Ох, какие вы с Джулией счастливые, у вас такие дети!